Новый антимусульманский закон и французкая идентичность

Как говорится, – никогда такого не было, и вот опять: во Франции прошёл первое чтение законопроект, направленный «на защиту республиканских ценностей» (официально), то есть дальнейшую секуляризацию мусульманской общины страны. За него проголосовала только президентская партия «вперёд, республика!», правые и левые были против или воздержались: правым положения закона кажутся чересчур мягкими, левым – дискриминирующими крупнейшее меньшинство по признаку религии. Сама эта возня вокруг мусульман, которых собираются проверять на многожёнство в обществе, где супружеская измена можно сказать институциализирована, свидетельствует о серьёзном экзистенциальном кризисе. Выход власть находит в регуляции отношений, фактически ей неподвластных. Отдельный вопрос, как будет происходить правоприменение и администрирование данного закона: наверняка французы с их укоренёнными бюрократическими традициями справятся с этой задачей, не считаясь с издержками и полностью игнорируя целесообразность (это и есть победивший секуляризм – полная власть параграфа над многообразием жизни).

Гораздо интереснее, как ко всей этой микрон-возне относятся сами французы. Да и вообще, кто они – французы? До великой французской революции такой национальности не было, а единый языковой стандарт в школах внедрялся с помощью розог после введения Наполеоном всеобщего доступного начального образования (до этого жители разных регионов империи могли не понять друг друга), и данный процесс затянулся на поколения. Французская идентичность – феномен нового времени, она была скреплена двумя мировыми войнами, причём во второй французов разместили среди победителей сугубо из соображений глобальной политики: американцам нужен был сильный континентальный союзник против СССР, а Сталину – противовес англосаксам среди стран антигитлеровской коалиции и в совбезе ООН. Каждый из них где-то ошибался в своих расчётах, но по итогу получилась Франция, подпёртая множеством костылей международных соглашений и балансов, и если бы не эти манипуляции, сегодня мы имели бы дело со страной масштаба Португалии, тоже некогда великой колониальной державы. В сущности, можно констатировать, что Франция – скорее закреплённый в массовом сознании миф, причём миф более культурологический: Ах, Париж! Ах, д’Артаньян! Вино-кино, кухня, от кутюр, лавандовые поля Прованса… На поверку, когда начинаешь исследовать этот феномен пункт за пунктом и вблизи, оказывается, что и поля так себе, а лаванду для парфюма завозят из Азии, и кухня сильно на любителя, настоящая фамилия д’Артаньяна была Бац, что уже совсем не так романтично, кино окончательно деградировало, вино своё пусть сами пьют, а Париж… Лучше всего о нём высказался наш любимый джокер мировой политики – Трампушка, как его величают на «russia today», заявивший как-то с типичным американским снобизмом и непередаваемым аррогантным своим прононсом «Paris is no longer Paris», «Париж уже не тот Париж». Видимо, он имел в виду обилие чужеземного люда, то бишь горячо любимых им «мигрантов». Как будто они все отлично знают, каким он должен быть, этот Париж. Скорее всего, от самого основания это был город с преобладающим «смуглым» элементом, пока за лучшей жизнью не понаехали туда лангедокцы, бретонцы да аквитанцы. Да тот же Наполеон блондином не был, а без него вся французская история – не более чем роман Дюма, тоже, между прочим, на четверть африканца.

Но миф есть миф: одна моя знакомая, сочетавшаяся браком с французским дипломатом и поселившаяся с ним в XVI арондисмане Парижа, точно с такой же интонацией говорила мне слово в слово то же самое, что и американский президент. Вы подумаете, вероятно, цитировала – нет, это было задолго до того, как имя Трампа стало известно широкой российской публике. И ладно бы она выросла где-нибудь напротив Отель-де-Виль, или хотя бы возле Смольного в Центральном районе Санкт-Петербурга – нет же, всё банально и предсказуемо: окраинная станция северной ветки метро и обилие типовых многоэтажек. Хотя чего удивляться – у Трампа детство было ровно то же, только его многоэтажки были с видом на Бронкс. Такие больше всех и голосят, что вот мол понаехали тут. Превентивно, чтобы на них самих никто пальцем не показывал.


Камиль Писсаро. Бульвар Монмартр в Париже. 1897 г

Каждый раз, посещая Париж, я «тщетно силился понять» (выражаясь словами известной баллады убиенного поэта Талькова) – чего они все хотели от этого города? Город, конечно, великолепный, радует по-южному высоким небосклоном (это на контрасте с Берлином или Варшавой особенно заметно) и пестротой лиц аборигенов (опять же, не в пример в массе однородному центральноевропейскому контингенту, что бы ни говорили на российских каналах о «засилье беженцев» и прочего цветного элемента, допущенного фрау Меркель в самую расово чистую и культурно девственную цитадель, на южную-то Европу в России уже давно рукой махнули).
Мне Париж всегда казался чрезмерно урбанистичным, вроде Питера. Конечно, имперский шик пленяет, хотя от помпезных фасадов мне Питер стал хорошей прививкой. Кто насквозь через дворы-колодцы проходил от Фонтанки до Лиговки, когда эти дворы ещё были проходными, того не введёшь в заблуждение красивым трёпом про «застывшую в камне музыку» Кваренги, Росси, Воронихина, Трезини и Ринальди. Суровая юность – залог своевременного избавления от иллюзий, гранмерси пресловутым «лихим 90-м».

Вид с Триумфальной арки на авеню Клебер, 1900 г.

А что касается американцев, мне кажется, я хорошо их изучил, так как довелось наблюдать их вблизи, работая бок о бок. Им нравится быть экспатами, у себя дома они совершенно другие. На чужбине это великодушные и скромные освободители, неброско проживающие законно завоёванную ренту победителей, не связанные особыми обязательствами с местным населением на оккупированной –  что впрямую произносить некомильфо, но всем ведь и так ясно – территории.

Но кто главный американец, раз и навсегда описавший Париж глазами янки? Cразу оговоримся – не Трамп. Конечно же, старина Хэм, Эрнест Хемингуей. Название одной его книги The Moveable feast («Праздник, который всегда с тобой») можно разместить в палате консулов мэрии Парижа вместо актуального девиза – Fluctuat noc mergitur («Плывёт, но не тонет»), и никто не заметит подмены. Пусть их девизу почти 700 лет, а новому, пока неофициальному, нет ещё и ста.

Эрнест Хемингуэй, 1954 г.

Мне больше по душе роман «И восходит солнце/Фиеста», потому что там на контрапункте две страны – легкомысленная Франция и брутальная Испания, два города – космополитичный Париж и провинциальная хранительница традиций Памплона, и сразу два главгероя – англосаксонский пацифист Джеймс Барнс и пробивающий себе путь в жизни кулаками еврей Роберт Кон.
Авторский приём позволил перенести в текст сугубо визуальный эффект светотени (как все большие писатели, Хэмингуэй хорошо понимал, что процесс чтения – суть оптический), и гениально выстроил на нём всё повествование.

К примеру, в Париже все усиленно демонстрируют «лёгкость бытия» – отношения, диалоги, встречи-расставания там происходят на весьма поверхностной волне, жизнь проживают, как наслаждение, а внутривидовая конкуренция и добыча хлеба насущного просто исключены из формулы существования за ненадобностью. Испания же ссорит друзей. Тут им не нужно примерять на себя дурашливую личину, столь органичную в Париже, а приходится быть самими собой, что оказывается невыносимо, потому что слишком обыденно, скучно, ибо серьёзно, а серьёзными в этих кругах и в ту эпоху было заповедано, как, собственно, и в нашу: межвоенный belle époque и современный, уже набивший изрядную оскомину постмодерн родственны этим симулированным безудержным весельем – оптимизм как пропуск в дивный новый мир… Быть серьёзным тождественно и синонимично тому, что и быть неудачником. Беспощадное иберийское солнце не оставляет шанса полутонам, таким удобным, столь излюбленным в кафешантанном Париже. Их всех влечёт дымный полумрак парижских ресторанов, в закоулках которых они могут, не опасаясь яркого света, посидеть за бокалом вина наедине с собственными страхами и мелкими, что греха таить (и пардон за каламбур), грешками. На что-то серьёзное они не способны. Начистить рыло друг другу, гульнуть с провинциальным эскамильо, позубоскалить всуе – вот их уровень.

Солнце восходит – и все разбегаются, словно впервые увидев друг друга при ярком дневном свете, и реальность их ужаснула, как отраженная в зеркале похмельная физиономия.


The Sun Also Rises (США, 1957 г.) Режиссер Генри Кинг. В гл.ролях: Ава Гарднер, Тайрон Пауэр, Мел Феррер

Автор использует приём своеобразной понятийной инверсии, когда противопоставляет Парижу – по определению, то есть стереотипно солнечному, южному, праздничному ещё более южную, значительно более солнечную и радикально более праздничную в период фиесты Памплону. Казалось бы, зачем противопоставлять одному явлению другое такой же природы, если есть простая антитеза: югу противостоит север, солнцу – тьма, празднику – траур? Однако данный приём обладает сильным семантическим воздействием на читателя: так, например, Пушкин использовал тот же пресловутый Париж (совпадение? Не думаю), чтобы оттенить ту же самую Испанию – в его «Каменном госте» есть строчка: «А далеко на севере – в Париже…» То, что Париж для кого-то отдалённый север, являлось откровением для петербургских барышень, по полгода кряду отогревавших анемичные тельца у жарких каминов. Это всё равно, что жители Архангельска скажут: «А далеко на юге – в Петербурге». Нарушить систему координат – великолепный приём (словно бы буссоль сошла с ума в бермудском треугольнике), благодаря которому читатель оказывается дезориентирован, и картина, созданная повествованием, становится яркой, контрастной, неправдоподобно цветной, как в сказке или состоянии многодневного беспробудного опьянения. Так как герои постоянно пребывают как раз в этом состоянии, получается, что мы видим события их глазами, что создаёт необходимую экспозицию и придаёт окончательную правдоподобность истории.

В русском названии «И восходит солнце» слишком много библейской патетики, заданной автором в эпиграфе, цитирующем соответствующую фразу из Екклезиаста. Но, на мой взгляд, правильней в соответствии с духом (да и оригинальным названием – The Sun Also Rises) романа перевести «И снова рассвет», или «Солнце всё ещё восходит», или вовсе глумливо «А вот и солнышко взошло», что передаёт затуманенность существования героев, в постоянном коловращении фиесты не замечающих главных событий в жизни, или замечающих их слишком поздно.

Название другой книги Хемингуэя, посвящённой Парижу – «Праздник, который всегда с тобой» – на русский тоже перевели, мне кажется, не слишком верно: получилось излишне «шарман», как будто речь о портативной, миленькой дамской сумочке известного бренда, пусть даже это звучит не так мелодраматично, как эренбурговское «увидеть Париж и умереть»  – уж настолько лапидарно,  дальше некуда.  Оригинальное название романа The Moveable feast точнее было бы перевести как «ярмарочный праздник», «карусельный праздник» (почти что «бродячий цирк» или «передвижная кутерьма»), «фестиваль суеты», наконец, что-то, подчёркивающее временность, мишурность, преходящую природу действа, всей этой мизансцены мнимо вечного парижского веселья. Проходящего, увы, всегда мимо.

МУРАТ ТЕМИРОВ

Back to top